В. Каверин о 'Подпоручике Киже' /Фрагмент предисловия В. А. Каверина к книге: Ю. Тынянов. Кюхля. Рассказы. М., 'Художественная литература', 1973
Воспоминания о Юрие Тынянове 'Портреты и встречи'
Своими воспоминаниями о Тынянове делятся такие известные мастера советской культуры, как П. Антокольский и И. Андроников, И. Эренбург и С. Эйзенштейн, К. Чуковский и К. Федин, Л. Гинзбург и В. Каверин, Г. Козинцев и Н. Степанов, Б. Эйхенбаум и В. Шкловский, а также ученики и соратники по работе.
9
Так началась жизнь подпоручика Киже.
Когда писарь переписывал приказ, подпоручик Киже был ошибкой, опиской,
не более. Ее могли не заметить, и она потонула бы в море бумаг, а так как
приказ был ничем не любопытен, то вряд ли позднейшие историки даже стали бы
ее воспроизводить.
Придирчивый глаз Павла Петровича ее извлек и твердым знаком дал ей
сомнительную жизнь - описка стала подпоручиком без лица, но с фамилией.
Потом в прерывистых мыслях адъютанта у него наметилось лицо, правда -
едва брезжущее, как во сне. Это он крикнул "караул" под дворцовым окном.
Теперь это лицо отвердело и вытянулось: подпоручик Киже оказался
злоумышленником, который был осужден на дыбу или, в лучшем случае, кобылу -
и Сибирь.
Это была действительность.
До сих пор он был беспокойством писаря, растерянностью командира и
находчивостью адъютанта.
Отныне кобыла, плети и путешествие в Сибирь были его собственным,
личным делом.
Приказ должен быть выполнен. Подпоручик Киже должен был выйти из
военной инстанции, перейти в юстицкую инстанцию, а оттуда пойти по зеленой
дороге прямо в Сибирь.
И так сделалось.
В том полку, где он числился, командир таким громовым голосом, который
бывает только у совсем потерянного человека, выкликнул перед строем имя
подпоручика Киже.
В стороне уже стояла наготове кобыла, и двое гвардейцев захлестнули ее
ремнями в головах и по ногам. Двое гвардейцев, с обеих сторон,хлестали
семихвостками по гладкому дереву, третий считал, а полк смотрел.
Так как дерево было отполировано уже ранее тысячами животов, то кобыла
казалась не вовсе пустою. Хотя на ней никого не было, а все же как будто
кто-то и был. Солдаты, нахмуря брови, смотрели на молчаливую кобылу, а
командир к концу экзекуции покраснел, и его ноздри раздулись, как всегда.
Потом ремни расхлестнули: и чьи-то плечи как будто освободились на
кобыле. Двое гвардейцев подошли к ней и подождали команды.
Они пошли по улице, удаляясь от полка ровным шагом, ружья на плечо, и
изредка посматривали косвенным взглядом, не друг на друга, но на место,
заключенное между ними.
В строю стоял молодой солдат, его недавно забрили. Он смотрел на
экзекуцию с интересом. Он думал, то все происходящее - дело обыкновенное и
часто совершается на военной службе.
Но вечером он вдруг заворочался на нарах и тихонько спросил у старого
гвардейца, лежащего рядом:
- Дяденька, а кто у нас императором?
- Павел Петрович, дура, - ответил испуганно старик.
- А ты его видел?
- Видел, - буркнул старик, - и ты увидишь.
Они замолчали. Но старый солдат не мог заснуть. Он ворочался. Прошло
минут десять.
- А ты почто спрашиваешь? - вдруг спросил старик у молодого.
- А я не знаю, - охотно ответил молодой, - говорят, говорят: император,
а кто такой - неизвестно. Может, только говорят...
- Дура, - сказал старик и покосился по сторонам, - молчи, дура
деревенская.
Прошло еще минут десять. В казарме было темно и тихо.
- Он есть, - сказал вдруг старик на ухо молодому, - только он
подмененный.
10
Поручик Синюхаев внимательно посмотрел на комнату, в которой жил до
сего дня.
Комната была просторная, с низкими потолками, с портретом человека
средних лет, в очках и при небольшой косичке. Это был отец поручика, лекарь
Синюхаев.
Он жил в Гатчине, но поручик, глядя на портрет, не чувствовал особой
уверенности в этом. Может быть, живет, а может, и нет.
Потом он посмотрел на вещи, принадлежавшие поручику Синюхаеву: гобой
любви в деревянном ларчике, щипцы для завивки, баночку с пудрой, песочницу,
и эти вещи посмотрели на него. Он отвел от них взгляд.
Так он стоял посреди комнаты и ждал чего-то. Вряд ли он ждал денщика.
Между тем именно денщик осторожно вошел в комнату и остановился перед
поручиком. Он слегка раскрыл рот и, смотря на поручика, стоял.
Вероятно, он всегда так стоял, ожидая приказаний, но поручик посмотрел
на него, словно видел его в первый раз, и потупился.
Смерть следовало скрывать временно, как преступление. К вечеру вошел к
нему в комнату молодой человек, сел за стол, на котором стоял ларчик с
гобоем любви, вынул его из ларчика, подул в него и, не добившись звука,
сложил в угол.
Затем, кликнув денщика, сказал подать пенника. Ни разу он не посмотрел
на поручика Синюхаева.
Поручик же спросил стесненным голосом:
- Кто таков?
Молодой человек, пьющий пенник, отвечал, зевнув:
- Юнкерской школы при Сенате аудитор, - и приказал денщику постилать
постель. Потом он стал раздеваться, и поручик Синюхаев долго смотрел, как
ловко аудитор стаскивает штиблеты и сталкивает их со стуком, расстегивается,
потом укрывается одеялом и зевает. Потянувшись, наконец, молодой человек
вдруг посмотрел на руку поручика Синюхаева и вытащил у него из обшлага
полотняный платочек. Прочистив нос, он снова зевнул.
Тогда, наконец, поручик Синюхаев нашелся и вяло сказал, что сие против
правил.
Аудитор равнодушно возразил, что напротив, все по правилам, что он
действует по части второй, как бывший Синюхаев - "яко же умре", и чтоб
поручик снял свой мундир, который кажется аудитору еще довольно приличным, а
сам бы надел мундир, негодный для носки.
Поручик Синюхаев стал снимать мундир, а аудитор ему помог, объясняя,
что сам бывший Синюхаев может это сделать "не так".
Потом бывший Синюхаев надел мундир, не годный для носки, и постоял,
опасаясь, как бы аудитор перчаток не взял. У него были длинные желтые
перчатки, с угловатыми пальцами, форменные. Перчатки потерять - к бесчестью,
слыхал он. В перчатках поручик, каков он ни был, все поручик. Поэтому,
натянув перчатки, бывший Синюхаев повернулся и пошел прочь.
Всю ночь он пробродил по улицам С.-Петербурга, даже не пытаясь зайти
никуда. Под утро он устал и сел наземь у какого-то дома. Он продремал
несколько минут, затем внезапно вскочил и пошел, не глядя по сторонам.
Вскоре он вышел за черту города. Сонный торшрейбер [Писарь (нем.)] у
шлагбаума рассеянно записал его фамилию.
Больше он не возвратился в казармы.
11
Адъютант был хитер и не сказал никому о подпоручике Киже и своей удаче.
У него, как и у всякого, были враги. Поэтому он сказал только кой-кому, что
человек, кричавший "караул", найден.
Но это произвело странное действие на женской половине дворца.
Ко дворцу с его верхними колоннами, тонкими, как пальцы, ударяющие в
клавесин, построенному Камероном, были пристроены с фаса два крыла,
округленные, как кошачьи лапы, когда кошка играет с мышонком. В одном крыле
девствовала фрейлина Нелидова со штатом.
Часто Павел Петрович, виновато миновав стражу, отправлялся на это
крыло, а однажды часовые видели, как император быстро выбежал оттуда, со
съехавшим набок париком, и вдогонку над его головой пролетела женская туфля.
Хотя Нелидова была только фрейлиной, у нее самой были фрейлины.
И вот, когда до женского крыла дошло, что кричавший "караул" найден,
одна из фрейлин Нелидовой упала в обморок.
Она была, как Нелидова, кудрявой и тонкой, как пастушок.
При бабке Елизавете у фрейлин стучала парча, трещали шелка, и
освобожденные соски испуганно появлялись из них. Такова была мода.
Амазонки, любившие мужскую одежду, бархатные морские хвосты и звезды у
сосков, отошли вместе с похитительницей престола.
Теперь женщины стали пастушками с кудрявыми головами.
Итак, одна из них рухнула в краткий обморок.
Поднятая с полу своей покровительницей и пробудившись от бесчувствия,
она рассказала: у нее в тот час было назначено любовное свидание с офицером.
Она не могла, однако, отлучиться из верхнего этажа и вдруг, посмотрев в
окно, увидела, что распаленный офицер, позабыв осторожность, а может быть и
не зная о том, стоит у самого окна императора и посылает ей наверх знаки.
Она махнула ему рукой, сделала ужас глазами, но любовник понял это так,
будто омерзел ей, и жалобно закричал: "караул".
В тот же миг, не растерявшись, она приплюснула пальцем нос и указала
вниз. После этого курносого знака офицер обомлел и скрылся.
Больше она его не видела, а по быстроте любовного случая, который
произошел накануне, даже не знала его фамилии.
Теперь его обнаружили и сослали в Сибирь.
Нелидова стала думать.
Ее случай был на ущербе, и хоть она себе в этом не хотела сознаться, но
ее туфля уже не могла больше летать.
С адъютантом она была холодна, и ей не хотелось обращаться к нему.
Состояние императора было сомнительно. В таких случаях она обращалась теперь
к одному партикулярному, но могущественному человеку, Юрию Александровичу
Нелединскому-Мелецкому.
Она так и сделала и послала к нему камер-лакея с запиской.
Дюжий камер-лакей, передавая уже не впервые эти записки, всегда
удивлялся мизерности могущественного человека. Мелецкий был певец и
статс-секретарь. Он был певец "Быстрой реченьки" и сладострастен к
пастушкам. Вид его был самый маленький, рот сладостен, а брови мохнаты. Но
он был к тому же великий хитрец и, глядя вверх на плечистого камер-лакея,
сказал:
- Скажи, чтоб не было беспокойства. Пусть ждут. Все сие решится.
Но сам он немного трусил, вовсе не зная, как все это решится, и когда в
дверь сунулась к нему одна из его юных пастушек, которую раньше звали
Авдотьей, а теперь Селименою, он свирепо повел бровями.
Дворня Юрия Александровича состояла по большей части из юных пастушек.
12
Часовые шли и шли.
От шлагбаума к шлагбауму, от поста к крепости, они шли прямо и с
опаскою посматривали на важное пространство, шедшее между ними.
Сопровождать сосланного в Сибирь им приходилось не впервой, но им еще
никогда не случалось вести такого преступника. Когда они вышли за черту
города, у них было сомнение. Не слышно было звука цепей и не нужно было
подгонять прикладами. Но потом они подумали, что дело казенное и бумага при
них. Они мало разговаривали, так как это было запрещено.
На первом посту смотритель посмотрел на них, как на сумасшедших, и они
смутились. Но старший показал бумагу, в которой было сказано, что арестант
секретный и фигуры не имеет, и смотритель захлопотал и отвел им для ночлега
особую камеру в три нары. Он избегал разговаривать с ними и так юлил, что
часовые невольно почувствовали свое значение.
Ко второму - большому - посту они подошли уже уверенно, с важным
молчаливым видом, и старший просто бросил бумагу на комендантский стол. И
этот точно так же заюлил и захлопотал, как первый.
Понемногу они начали понимать, что сопровождают важного преступника.
Они привыкли и значительно говорили между собою: "он" или "оно".
Так они зашли уже в глубь Российской империи, по той же прямой и
протоптанной Владимирской дороге.
И пустое пространство, терпеливо шедшее между ними, менялось: то это
был ветер, то пыль, то усталая, сбившаяся с ног жара позднего лета.
|